У нас в семье были слуги. Много, разные. Мы никогда не называли их слугами, это было нехорошее слово, и когда я читала сказки про какого-нибудь короля или вельможу, окруженного свитой, мое детское сердце, жаждущее равенства и справедливости, всегда негодовало: и короли, и их капризные дочери, и всесильные вельможи всегда посылали своих бедных слуг на какое-нибудь опасное дело, а после даже «спасибо» не говорили. Нет, люди, жившие с нами, люди, готовившие нам еду, или водившие детей на прогулку, или мывшие окна, или укладывавшие на лето шубы в нафталин, не назывались слугами, у них были имена, и ничего опасного и страшного им никогда не поручали.
Самой старшей, самой, можно сказать, древней была няня Груша, маленькая, легкая, с пышными белыми волосами. Я просыпалась ночью, - меня мучали кошмары,- и в панике звала ее. Она вздыхала, ворчала, бесшумно садилась на стул у моей постели и спала сидя, щеки ее смешно булькали во сне: «пщ-щ-щ...» От нее пахло едой, лампадным маслом, хозяйственным мылом, дымом от дровяной печки. Я крепко вцеплялась в край ее платья, оно и до сих пор хранится у меня в памяти, где-то по ту сторону глаз: темнокоричневое, в маленькую и редкую белую крапинку. Это цвет защиты, рисунок покоя. Чудовища, жившие под кроватью, не смели наброситься на меня при няне, и луна за огромным окном была не такой уже страшной, и тени, веером ходившие по потолку, были направлены не против меня.
Днем, если плакать – то в нянину юбку, если хочется есть – к няне; няня никогда не скажет: «Ешь, что дают», никогда не скажет: «Хватит», никогда не скажет: «Надо поделиться с другими, нельзя быть такой жадиной!» Родители учат «иметь совесть», «думать о других, не только о себе»; няня никогда ничему не учит. Она ничего не отбирает, никого не ставит мне в пример, не стыдит. Когда я дерусь, плююсь, таскаю сестру за волосы и отбираю ее игрушки, меня ругают, наказывают, ставят в угол. Дождавшись конца бури, няня уводит меня, зареванную, в дальнюю комнату и там кормит пирогами и конфетами, спрятанными в шкафу, в старой наволочке, и плачет вместе со мной. Я смутно чувствую, что правы-то родители, а не она и не я. Но няне незнакомы ни мера, ни справедливость. Это даже не доброта, один лишь чистый и крепкий яд любви. Я слышу, как родители говорят, пожимая плечами: «Няня – чудовище».
Я долго думала, что «няня» - это особая степень родства, бывает «бабушка» - пахнущая вкусными духами, с жемчугом на шее, а бывает «няня», пахнущая едой и печным дымом; на ее груди, под коричневым платьем – крестик на веревочке. Я спрашивала ее: «Ты что, веришь в Бога?! Сейчас же перестань! Его нет! Космонавты летали – и Бога не видели!» - «Так он им и покажется...» - ворчала она. Она пробыла в нашей семье пятьдесят лет. Последние двадцать лет ей перестали платить зарплату, ведь не платят же денег собственной руке или ноге. На свою пенсию она покупала нам, сытым и обеспеченным детям, еду и прятала ее по шкафам, чтобы кормить самой, кормить из своих рук, - ночью, в постели, всегда.
У нее никогда не было своих детей, и она никогда не была замужем. Переходя из семьи в семью, она получала на руки чужих, не ею рожденных младенцев, и любила их слепо, жадно, не оглядываясь ни на что, загораживая их от ветра, голода, чудовищ, от их собственных родителей, от других людей. Я не могла не чувствовать холода между нею и моим отцом, - ведь они даже не здоровались. Маму она любила, мама когда-то сама была ее младенцем. Иногда мне казалось – но я боялась даже думать об этом, не то что сказать вслух – что она может убить всякого, кто нас обидит. Но никто нас не обижал.
Через много лет после ее смерти, почти случайно, я узнала о ее преступлении. Во
время ленинградской блокады, в дни, когда города умирал голодной смертью, и на улицах валялись трупы, и люди ели людей, няня вывезла из осажденного города мешок муки. Из города, где убивали за восьмушку сухаря – большой мешок белой, припрятанной, накопленной муки вывезла она туда, где в еде не было недостатка. Потому что выбиралась она, по льду и под бомбежками, с младенцем, доверенным ей на воспитание, - с маминым тридцатилетним братом. Он был взрослым для всех, кроме няни, для нее он был маленьким, розовым, зареванным, испуганным, любимым, порученным ей навсегда. А нянины маленькие племянники погибли от голода. «Ты сошла с ума. Как ты могла это сделать?» - спросила ее бабушка. «Я спасала Сережу» - сказала няня. – «Ты погубила свою родню!..» - «Но спасла Сережу».
Няня осталась в нашей семье навсегда, воспитала семерых маминых детей, и еще пятерых маминых внуков, и дожила до глубокой старости, крошечная, молчаливая, никогда на моей памяти ничего для себя не попросившая. Ей можно было доверить ракетный склад, швейцарский банк, ключ, жизнь. Я никого на свете не любила так сильно, как ее. И меня так никто не любил. Я ничем не заслужила эту любовь, я ничем не отблагодарила за нее, но она от этого не стала ни больше, ни меньше. Скажу больше: если бы не няня Груша, я не знала бы, что у любви нет дна. Белые волосы, коричневое платье, белые крылья, крестик на веревочке – маленький личный ангел-хранитель, посланный мне ни за что, просто так.
В июле 1918 года в подвале уральского города Екатеринбурга чекисты расстреляли последнего русского императора Николая П, его семью, трех слуг и доктора. Всех жертв постигла одинаково ужасная смерть, а после смерти – ужасное глумление: их рубили на куски, засыпали негашеной известью, два тела сожгли, потом вырыли из земли и перезахоронили. Долгие годы кости убитых лежали вперемешку в общей могиле. Наконец, летом 1998 года все они были торжественно преданы погребению в Петербурге. Летом 2000 года Русская Православная Церковь канонизировала царскую семью, как «мучеников за веру». Ни один из слуг не был сопричтен к лику святых. Эти четверо могли уйти, у них был выбор – но они остались. Они не спрашивали себя, виноваты ли в чем-нибудь их хозяева, испуганные и обнищавшие, они не ждали наград и выгод. Они были верны до конца, за это их и убили. Но жизнь не кончается смертью, как учит церковь.
Вот только Русская Церковь не пролезет в игольное ушко, Патриарх Московский застрянет в нем со всеми своими жемчужными ризами, позолотой и «мерседесами», с белокаменными храмами и куполами. Пройдут, пролетят легко как воздух, лишь нищие и верные, любившие до конца, пройдет – прошла уже - и моя простая грешная нянечка, задержавшись на миг, обернувшись, чтобы на прощанье посмотреть, все ли хорошо у детей.
У нас в семье были слуги. Много, разные. Мы никогда не называли их слугами, это было нехорошее слово, и когда я читала сказки про какого-нибудь короля или вельможу, окруженного свитой, мое детское сердце, жаждущее равенства и справедливости, всегда негодовало: и короли, и их капризные дочери, и всесильные вельможи всегда посылали своих бедных слуг на какое-нибудь опасное дело, а после даже «спасибо» не говорили. Нет, люди, жившие с нами, люди, готовившие нам еду, или водившие детей на прогулку, или мывшие окна, или укладывавшие на лето шубы в нафталин, не назывались слугами, у них были имена, и ничего опасного и страшного им никогда не поручали.
Самой старшей, самой, можно сказать, древней была няня Груша, маленькая, легкая, с пышными белыми волосами. Я просыпалась ночью, - меня мучали кошмары,- и в панике звала ее. Она вздыхала, ворчала, бесшумно садилась на стул у моей постели и спала сидя, щеки ее смешно булькали во сне: «пщ-щ-щ...» От нее пахло едой, лампадным маслом, хозяйственным мылом, дымом от дровяной печки. Я крепко вцеплялась в край ее платья, оно и до сих пор хранится у меня в памяти, где-то по ту сторону глаз: темнокоричневое, в маленькую и редкую белую крапинку. Это цвет защиты, рисунок покоя. Чудовища, жившие под кроватью, не смели наброситься на меня при няне, и луна за огромным окном была не такой уже страшной, и тени, веером ходившие по потолку, были направлены не против меня.
Днем, если плакать – то в нянину юбку, если хочется есть – к няне; няня никогда не скажет: «Ешь, что дают», никогда не скажет: «Хватит», никогда не скажет: «Надо поделиться с другими, нельзя быть такой жадиной!» Родители учат «иметь совесть», «думать о других, не только о себе»; няня никогда ничему не учит. Она ничего не отбирает, никого не ставит мне в пример, не стыдит. Когда я дерусь, плююсь, таскаю сестру за волосы и отбираю ее игрушки, меня ругают, наказывают, ставят в угол. Дождавшись конца бури, няня уводит меня, зареванную, в дальнюю комнату и там кормит пирогами и конфетами, спрятанными в шкафу, в старой наволочке, и плачет вместе со мной. Я смутно чувствую, что правы-то родители, а не она и не я. Но няне незнакомы ни мера, ни справедливость. Это даже не доброта, один лишь чистый и крепкий яд любви. Я слышу, как родители говорят, пожимая плечами: «Няня – чудовище».
Я долго думала, что «няня» - это особая степень родства, бывает «бабушка» - пахнущая вкусными духами, с жемчугом на шее, а бывает «няня», пахнущая едой и печным дымом; на ее груди, под коричневым платьем – крестик на веревочке. Я спрашивала ее: «Ты что, веришь в Бога?! Сейчас же перестань! Его нет! Космонавты летали – и Бога не видели!» - «Так он им и покажется...» - ворчала она. Она пробыла в нашей семье пятьдесят лет. Последние двадцать лет ей перестали платить зарплату, ведь не платят же денег собственной руке или ноге. На свою пенсию она покупала нам, сытым и обеспеченным детям, еду и прятала ее по шкафам, чтобы кормить самой, кормить из своих рук, - ночью, в постели, всегда.
У нее никогда не было своих детей, и она никогда не была замужем. Переходя из семьи в семью, она получала на руки чужих, не ею рожденных младенцев, и любила их слепо, жадно, не оглядываясь ни на что, загораживая их от ветра, голода, чудовищ, от их собственных родителей, от других людей. Я не могла не чувствовать холода между нею и моим отцом, - ведь они даже не здоровались. Маму она любила, мама когда-то сама была ее младенцем. Иногда мне казалось – но я боялась даже думать об этом, не то что сказать вслух – что она может убить всякого, кто нас обидит. Но никто нас не обижал.
Через много лет после ее смерти, почти случайно, я узнала о ее преступлении. Во
BLACK FRIDAY SALE: Subscribe for as little as $34.99
Subscribe now to gain access to insights and analyses from the world’s leading thinkers – starting at just $34.99 for your first year.
Subscribe Now
время ленинградской блокады, в дни, когда города умирал голодной смертью, и на улицах валялись трупы, и люди ели людей, няня вывезла из осажденного города мешок муки. Из города, где убивали за восьмушку сухаря – большой мешок белой, припрятанной, накопленной муки вывезла она туда, где в еде не было недостатка. Потому что выбиралась она, по льду и под бомбежками, с младенцем, доверенным ей на воспитание, - с маминым тридцатилетним братом. Он был взрослым для всех, кроме няни, для нее он был маленьким, розовым, зареванным, испуганным, любимым, порученным ей навсегда. А нянины маленькие племянники погибли от голода. «Ты сошла с ума. Как ты могла это сделать?» - спросила ее бабушка. «Я спасала Сережу» - сказала няня. – «Ты погубила свою родню!..» - «Но спасла Сережу».
Няня осталась в нашей семье навсегда, воспитала семерых маминых детей, и еще пятерых маминых внуков, и дожила до глубокой старости, крошечная, молчаливая, никогда на моей памяти ничего для себя не попросившая. Ей можно было доверить ракетный склад, швейцарский банк, ключ, жизнь. Я никого на свете не любила так сильно, как ее. И меня так никто не любил. Я ничем не заслужила эту любовь, я ничем не отблагодарила за нее, но она от этого не стала ни больше, ни меньше. Скажу больше: если бы не няня Груша, я не знала бы, что у любви нет дна. Белые волосы, коричневое платье, белые крылья, крестик на веревочке – маленький личный ангел-хранитель, посланный мне ни за что, просто так.
В июле 1918 года в подвале уральского города Екатеринбурга чекисты расстреляли последнего русского императора Николая П, его семью, трех слуг и доктора. Всех жертв постигла одинаково ужасная смерть, а после смерти – ужасное глумление: их рубили на куски, засыпали негашеной известью, два тела сожгли, потом вырыли из земли и перезахоронили. Долгие годы кости убитых лежали вперемешку в общей могиле. Наконец, летом 1998 года все они были торжественно преданы погребению в Петербурге. Летом 2000 года Русская Православная Церковь канонизировала царскую семью, как «мучеников за веру». Ни один из слуг не был сопричтен к лику святых. Эти четверо могли уйти, у них был выбор – но они остались. Они не спрашивали себя, виноваты ли в чем-нибудь их хозяева, испуганные и обнищавшие, они не ждали наград и выгод. Они были верны до конца, за это их и убили. Но жизнь не кончается смертью, как учит церковь.
Вот только Русская Церковь не пролезет в игольное ушко, Патриарх Московский застрянет в нем со всеми своими жемчужными ризами, позолотой и «мерседесами», с белокаменными храмами и куполами. Пройдут, пролетят легко как воздух, лишь нищие и верные, любившие до конца, пройдет – прошла уже - и моя простая грешная нянечка, задержавшись на миг, обернувшись, чтобы на прощанье посмотреть, все ли хорошо у детей.